В.З. Демьянков
Электронная версия статьи (в одном файле): Демьянков В.З. Семантические роли и образы языка // Язык о языке / Под общим руководством и редакцией Н.Д.Арутюновой. М.: Языки русской культуры, 2000. С.193-270.
© В.З. Демьянков 2000
1.1. Буквальные и переносные значения: образы языка
1.2. Что делает язык и что делают с его помощью: роли языка
2.3. Язык как объект с инструментальным предназначением
3.2. Действующий органический язык
4. Анатомо-гастрономический язык
6. Эпитеты лингвистического и органического языка
6.5. Правильный vs. неправильный
6.6. Выразительные средства языка
6.7. Эмоциональность и установки
6.8. Просто хороший vs. плохой
6.9. Атрибуты вне классификации
Когда сейсмолог изучает землетрясения, его мало интересует значение слова землетрясение в обыденном языке. Не так дело обстоит в гуманитарных науках. Например, эпистемолог (для которого главный вопрос – “Чтó значит знать нечто, как мы достигаем этого знания и где границы знания вообще?”) обязан хотя бы приблизительно представлять себе значение глагола знать [Everitt, Fisher 1995, 1-8]. Не менее законен в языкознании и в философии языка вопрос об употреблении и значении слова язык.
В философии языка значения слова язык разграничиваются по-разному[2]. Каково же употребление слова язык в обыденном русском языке, существенное для философии языка? Эта постановка задачи напоминает проблематику ‘аналитической философии’[3], в двух направлениях последней [Hacker 1996, 4]. В результате “логического анализа” (в смысле Фреге, Рассела и Уайтхеда) устраняется неадекватность обыденного языка (этим ограничивался Витгенштейн) и выводится “истинная” форма фактов (Рассел) [Shapere 1960, 279-280] (ср. также понятие philosophical elucidation of language[Ayer 1936/46, 83]). А при “концептуальном анализе” (Мур) устанавливается, какие правила обыденного языка нарушены в философских высказываниях типа: Материальных предметов нет и Время не является реальностью [Malcolm 1942, 113]. Мы же попытаемся, сочетая обе методики, учесть свойства человеческого языка, подаваемые через призму обыденной речи о языке.
Нашим материалом будет большой корпус контекстов слова язык в художественной литературе, как этого требует классический концептуальный анализ (в “путешествии по словам”[Black 1990, 4-6], впрочем, обычно отвлекающийся от фактической стороны [Ellis 1974, 91], [Fraas 1996, 78], ср. также [Langacker 1990, ix])[4]. Терминологическое употребление слова язык в лингвистике и в философии мы рассматриваем только изредка, поскольку оно часто не соответствует обыденному узусу [Chisholm 1951, 175], ср. [Geach 1980, 9][5]. Так, лингвист конца 20 в. старательно разграничивает речь и язык, а “народной”, или “наивной”, лингвистике (folk linguistics) – художественной и обыденной речи – такое разграничение чуждо, и языком часто называют результат речевой деятельности[6], то есть, речь[7]. Например, предложения [В Одессе] Язык Италии златой / Звучит по улице веселой [...](Пушкин) и Когда, пронзительнее свиста, / Я слышу английский язык [...](Мандельштам) перифразируются так: Слышна (итальянская, английская) речь. Обыденное сознание видит язык через призму речи, причем чаще как локуцию, в смысле А.Гардинера [Gardiner 1932] и Дж.Остина [Austin 1962], в отвлечении от результатов и целей речевого поступка, то есть, от иллокуции и перлокуции.
Предварительная группировка значений слова язык, которую мы уточним в результате исследования (см. заключительный раздел),такова[8]:
1. “Лингвистический” язык:
· система словесного выражения мыслей, служащая средством общения людей, то есть, langue Ф. де Соссюра;
· разновидность речи, обладающая теми или иными характерными признаками: стиль, слог; то есть, язык в значении parole, ‘речь’;
· средство общения, не обязательно вербального (язык музыки); что-то вроде langage.
2. “Органический” язык: те употребления, в которых язык трактуется не просто как ‘орган в полости рта’ (“анатомический язык”), а как ‘орган речи’[9].
3. “Анатомо-гастрономический язык”: орган в полости рта, но вне речи; показ языка (преднамеренный или непреднамеренный) связан с симптоматикой и символикой, варьирующимися от культуры к культуре[10].
4. “Маргинальные значения”: язык не как орган в полости рта и не как лингвистический язык.
Интеллект больше любит вещи, чем процессы и свойства, а языковые объекты не обладают независимой реальностью [Yngve 1986, 16]. Мы склонны праздновать победу над занимающей нас проблемой, только когда результат осязаем. Чтобы стать предметом размышлений и речи, лингвистический язык как абстракция должен быть овеществлен[11], что и делает метафора (по своему определению)[12], помещая абстракции в трехмерное пространство [Aylwin 1985, 158-175]. Переносные значения, образы языка используются для создания терминов (катахреза) [Hallyn 1985, 111] и для формулировки теорий и гипотез [Boyd 1979], когда реифицируются и языковые средства, и само языковое общение [Guidry 1989, 44]. Образы языка, овеществленные инструменты означивания [Denis 1989, 11], меняют “прототипический контекст интерпретации” [Ballmer 1982, 521]. Одни образы орнаментальны, будучи ментальной роскошью (mental luxuries) [Ogden, Richards 1927, 60]. А другие – “несущие конструкции” дискурса [Störel 1997, 12-13][13], и слово в них – не знак готовой мысли, а “средство добывать ее из рудников своей души и придавать ей высшую цену” [Потебня 1862, 152]. “Рабочие” образы слова язык[14] являются не аберрациями буквального смысла, а непосредственной данностью мысли; мышление совершается в образах, которые только задним числом оцениваются как тропы (ср. [Gibbs 1994, 1-17])[15].
В данном очерке рассматриваются, в основном, избитые, “мертвые” метафоры, закрепленные русским узусом в обыденной речи (параллели из других языков приводятся только для более контрастного освещения русского материала). Мы покажем, как лингвистический язык метафоризируется органическим языком.
В предложении слова играют каждое свою синтаксическую роль: подлежащего (субъекта), сказуемого (предиката), дополнения, определения и т.п. В словаре же лексемам приписаны разные значения, которые группируются и классифицируются в зависимости от того, какие понятия денотируются в допустимых контекстах употребления словоформ.
Вслед за такими широко известными концепциями, как падежная грамматика, интерпретативная семантика, когнитивная грамматика, особенно семантика прототипов [Демьянков 1994], можно выделить промежуточную категорию описания – семантические роли, или просто роли[17] слова в предложении, не обязательно прямо связанные с синтаксическими. Например, когда говорят, что концепт, выражаемый некоторым словом в предложении, “играет” семантическую роль агенса, имеют в виду, что в картине, входящей в смысл всего предложения, в данном месте (в данной “прорези”) видится действующее одушевленное существо. Иначе говоря, для картины находится фрейм, в котором данный концепт соответствует заполнителю определенной “прорези” (слота). (Очень часто семантическую роль реализует типовой падеж, поэтому роли иногда называют семантическими падежами.) Фреймы идентифицируются как наборы ролей, или прорезей, репрезентирующие ситуации. Когнитивисты полагают, что если один и тот же фрейм обслуживает на первый взгляд очень разные ситуации, значит, человек осознает (через призму своей речи) одну ситуацию (менее абстрактную) как образ другой (более абстрактной). Соотнесение семантических ролей с лексическими значениями слова язык в предложениях обыденного языка дает представление об образах языка в данной культуре.
Сведения о денотативном значении лексемы и о том, в каких из этих значений лексема может или не может выступать в той или иной роли, составляют профиль понятия, представляемого лексемой в речи. Этот профиль интерпретируется как набор образов понятия в речи[18]. В одних ролях лексема более органична, чем в других: многое зависит от ее природного “амплуа”. Из наблюдений над разными употреблениями одной и той же лексемы в достаточно представительном корпусе текстов можно составить гипотетический многокрасочный портрет (а не просто профиль) соответствующего понятия.
При этом сферы интересов лексикографа-когнитивиста и философа не совпадают. Лексикографу наиболее интересно узнать, какие роли и в каких фреймах играет слово язык. Философ же стремится выяснить, каков сам по себе тот “актер”, которого мы воспринимаем как более или менее удачного исполнителя ролей, лишь догадываясь о том, с каким трудом (или, наоборот, с какой легкостью) этому исполнителю даются все эти роли. Наша задача в данном очерке скорее лексикографическая, однако, мы надеемся, что из полученной картины можно будет составить хотя бы предварительное представление о том, как язык видит себя.
Сначала будет проанализирована предикация, употребляемая в высказываниях о языке. Различные семантические роли и образы языка выстраиваются на непрерывной “шкале предметности”, от материальности (органический язык) – и затем к языку как воспринимаемой речи (не вполне материальному и не вполне идеальному) – к полному отсутствию материальности, к чему-то вроде lingua mentalis Г.В.Лейбница [Лейбниц 1704] и А.Вежбицкой [Wierzbicka 1996]. Затем будут рассмотрены оценочные атрибуты, эпитеты языка[19], под углом зрения системы ценностей, связываемых с речью и языком, – так выявится образ ‘идеального языка’, идеал (в смысле [Lakoff, Johnson 1980]).
В русском предложении лингвистический язык играет одну из четырех главных семантических ролей: агенса, хранилища, инструмента-объекта (роли инструмента и объекта трудно разграничить в исполнении слова язык) и сцены. Типовые падежи в русском языке, соответственно, таковы: именительный, локатив трехмерного пространства (когда отвечают на вопрос в каком языке?), инструментальный (творительный) и винительный, и локатив двухмерного пространства (когда отвечают на вопрос на каком языке?).
Симптомами скрытой, или неявной, семантической роли являются перифраз и атрибуты, указывающие на силу и выразительную мощь агенса, обширность хранилища, качество владения инструментом, красоту объекта самого по себе, и широту сцены.
Выявление ролей и образов полезно для семантической типологии, для сопоставления типовых ролей лексем класса язык в других языках. Возьмем, к примеру, идею говорить / писать / читать и т.п. на некотором языке в “народно-лингвистическом” употреблении, то есть, в обыденной речи о предмете лингвистики. Внутренняя форма передачи такой идеи в разных языках различна, используют:
- инструментальную конструкцию: говорить / сказать русским языком;
- объектную конструкцию, не используемую в русском, но допустимую в английском[20];
- двухмерный локатив с предлогом типа русского на (например: на болгарском языке); ср. в немецком sagen Sie es auf deutsch ‘скажите это по-немецки’ и в скандинавских языках, например, шведском: att skriva på svenska’написать по-шведски’ (впрочем, без слов Sprache и språk ‘язык’);
- трехмерный локатив, как по-английски[21], с предлогом типа русского в; по-русски такая конструкция невозможна;
- беспредложный локатив, как в устаревшем латышском выражении runāt svešā mēlē ‘говорить на чужом языке’;
- специальные наречные конструкции, но без слова язык: в русском по-русски, в литовском – rusiškai / lietuviškai rašyti ‘по-русски / по-литовски писать’, в татарском татарча ‘по-татарски’, в венгерском magyarul ‘по-венгерски’.
Различны не только синтаксические конструкции, но и соотношения между ними. Так, следующее предложение можно перифразировать с обстоятельствами по-арамейски, по-гречески: К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста прокуратор (Булгаков). Предложение же Словно тихая молния пронзил его неистовое сердце далекий голос, повторявший печально на неземном языке [...] (А.Толстой) нельзя перифразировать с обстоятельством по-неземному; ср. также: Говорят со мной коровы / На кивливом языке (Есенин): то есть, коровы говорят языком / на языке, где изобилуют кивки.
Дело явно не в том, что по-X-ски употребляется с ограниченным, “закрытым” (то есть заданным списком) множеством основ, ведь предложение: Тогда менвиты запретили им разговаривать на арзакском языке, закрыли арзакские школы (А.Волков) допускает перифраз с конструкцией по-арзакски (для выдуманной основы)[22]. Итак, для “народной лингвистики” существенно, какая речевая продукция может считаться “изготовленной” на каком-либо языке[23] и какие речевые действия могут совершаться на некотором языке[24]. Поэтому странно звучит: Мы замолчали. Причем каждый молчал на своем языке (Мелихан)[25]. Ср. также: “Вы читаете на всех языках?” – “Я листаю на всех языках. Уже без этого не могу!” (Альтов).
Так мы подходим к границе между “народной лингвистикой” и “народной этикой языка”. Например, одни считают, что лгут только на языке, который только для того и создан, по Ш.Талейрану: “Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли”. Другие же полагают, что солгать можно и без языка: Недаром говорят, что женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом – языком, и без умысла – взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками (Гончаров).
Типичной для лингвистического языка является посессивная конструкция язык + существительное (обычно во множественном числе) в родительном падеже, или эквивалентное ему отыменное прилагательное. Зависимый член интерпретируется, как минимум, в двух смыслах, не всегда четко разграничиваемых:
· материал знаков (язык мимики, жестов, танца, цветов; мимический, словесный, звуковой, беззвучный, цветовой, музыкальный язык);
· пользователи языка (язык животных, математиков, любви, страстей; собачий, медвежий, птичий, математический язык).
Эти разновидности представлены раздельно в следующем предложении: Еще до того, как сходились хозяева, обе собаки бежали друг к другу и коротко беседовали на собачьем языке жестов и взглядов: “Ты кто: он или она?” (Троепольский). А в следующем предложении различить эти значения трудно: А вы, часов кремлевские бои – / Язык пространства, сжатого до точки (Мандельштам). Ведь пространство может интерпретироваться с одинаково сильной натяжкой как материал знаков и как пользователь.
Характеристика ментальности с помощью конструкции язык + Р.п. является избитым журналистским штампом[26]: Нынешняя официальная формула внешней политики, широко рекламированная не только советской дипломатией, которой позволительно говорить на условном языке своей профессии, но и Коминтерном, которому полагается говорить на языке революции, гласит: “Ни пяди чужой земли не хотим, но не уступим ни вершка и своей земли” (Троцкий)[27].
Вариант посессива с предлогом у (конструкция язык у X-а) допускается, только когда зависимый член обозначает пользователей языка (для материала знаков он не разрешается, ср.: Язык танца очень труден и *Язык у танца очень труден), и то далеко не для всех ролей лингвистического языка. Так, допустимы предложения: Язык у басков довольно трудный, несколько хуже: Люблю я язык у англичан и Существительных очень мало в языке у туземцев (соответственно, для объектного языка и языка-хранилища), но вряд ли можно сказать: ??На языке у басков это называется реквизицией (для языка-сцены) и еще хуже: *Выражаясь языком у басков, врага нейтрализовали (для языка-инструмента). Этого запрета нет в случае анатомического языка, например: На языке у коровы образовалась мозоль. Итак: Чем менее объектна роль языка, тем менее допустима конструкция с предлогом у.
Как мы увидим далее, лингвистический язык является в обыденной речи фантомом. Роль агенса для лингвистического (но не органического) языка в обыденной (нетерминологической) речи наименее естественна и часто является плодом поэтического изыска. В агентивной и объективной ролях обыденная речь чаще упоминает не лингвистический, а органический язык. Язык в роли объекта употребляется при предикатах знания, эмоционального отношения и т.п., подающих абстрактный объект без презумпции вещного существования[28]. В роли инструмента лингвистический язык служит часто эмфазе и потому избыточен; предложения с ним перифразируются обстоятельствами со значением ‘характерный стиль речепроизводства’ (такими конструкциями, кстати, не говорят о речемыслительной деятельности). Складывается впечатление, что для обыденного (но не философского) сознания у названных ролей лингвистического языка просто нет постоянного исполнителя, о чем свидетельствует и тот факт, что, употребляя слово язык, мы даже не замечаем, как от одной семантической роли лингвистического языка нечаянно переходим к другой. Например, от роли объекта-инструмента – к агентивной и обратно[29]. Если бы лингвистический язык не был фантомом, а обладал “жесткой десигнацией”, такое перескакивание от роли к роли бросалось бы в глаза гораздо сильнее. Наконец, роли хранилища и сцены только условно можно назвать ролями: в театральном смысле их скорее можно отнести к реквизитам и/или к декорации. Это результат условности и неполной последовательности когнитивистской театральной метафоры.По всем своим синтактико-семантическим проявлениям лингвистический язык нельзя назвать типичным агенсом[30], возможно, уместнее говорить о роли “влияющего агенса” (l’influenceur)[31]. В любом случае мы имеем дело с олицетворением, а именно, с двумя его типами.
1. Свойства говорящего подаются как свойства его органического языка (например: злой язык). В силу своей “двойной феноменологии” [Merleau-Ponty 1953/60, 125], всякое высказывание говорит не только о своем объективном содержании, но и о говорящем, характеризуемом через призму этого сообщения. Высказывания о речи являются, в сущности, метавысказываниями, то есть высказываниями о высказываниях, характеризующими говорящего.
2. Язык воспринимается как гумбольдтовская ’ενέργεια, “деятельность, непрерывный творческий процесс созидания, осуществляемый индивидуальными речевыми актами” [Волошинов 1929, 59][32]. Такое употребление более обычно в научных, чем художественных текстах.
В обыденной речи агентивный лингвистический язык значительно менее обычен, чем олицетворение органического языка. Иногда в этой роли нелегко разграничить лингвистический и органический языки.
Олицетворяется лингвистический язык, когда с языком борются или спорят: Бороться с малознакомым нам языком, да еще быть лишенными всех привычных забав – с этим, как я объяснил брату, мы примириться не могли (Набоков); Но не будем спорить с языком (Солженицын). По-русски вряд ли имеется в виду олицетворение лингвистического языка в конструкциях с предикатом быть (не) знакомым с + Т.п. (быть незнакомым с французским языком). В английском to have a nodding acquaintance with French(tongue, но лучше language), с образом шапочного, поверхностного знакомства, это олицетворение очевидно: можно приветственно кивать (nod) только человеку, а не его языковой системе.
Довольно просто отграничить лингвистический язык от органического по посессору. Так, в следующем предложении имеем лингвистический, а не органический язык, потому что у девических мечтаний не может быть органического языка: Но, получив посланье Тани, / Онегин живо тронут был: / Язык девических мечтаний / В нем думы роем возмутил (Пушкин).
Однако не всегда можно различить олицетворение лингвистического и органического языков по предикатам человека. Очеловеченный язык что-то любит, а чего-то не любит, к чему-то привык, а к чему-то равнодушен, что-то ищет и что-то находит, – все эти человеческие занятия присущи и лингвистическому, и органическому языку. Например: Забыл я – и в груди моей / Родился тот ужасный крик, / Как будто с детства мой язык / К иному звуку не привык... (Лермонтов); Иногда мы хотим солгать, а Язык нам не дает (Солженицын); [...] Язык простолюдина должен знать свое место (Стругацкие); Язык чертов с незапамятных времен борется за независимость от мозгов (Альтов). В предложении: Ох, язык его – враг его (Тургенев) имеется в виду сознание или подсознание человека, а говорится об органическом и лингвистическом языках одновременно. Особенно неоднозначны предложения в поэзии, типа: язык, что крыса, копошится в соре, / выискивает что-то невзначай (Бродский).
Злым и темпераментным бывает человек, а о злом и темпераментном языке говорят, имея в виду речь человека – и органический язык (“злой орган”), и лингвистический язык (“злой генератор речи”). Такое олицетворение особенно эксплицитно, когда ставят знак равенства между человеком и его языком: Враги-то мои, злые-то языки эти все что заговорят, когда без шинели пойдешь? (Достоевский). Впрочем, характер человека может вступать в противоречие с характером его языка (фрейдовским Оно, говорящим языком человека), например: Человек ты прямой, благородный, благонравный – могу заявить, да язык-то у тебя ядовитый! (Достоевский). В следующих предложениях установить, что имеется в виду органический язык, можно из того, что язык сопоставляется с другими органами: Тут несколько точек, ибо рассудок уже ничего не говорит, а говорят большею частью: язык, глаза и вслед за ними сердце, если оно имеется (Лермонтов); Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда! (Булгаков).
Является язык лингвистическим только в переносном смысле и в следующем примере: Лука Лукич. Оробел, ваше бла... преос... сият... (В сторону.) Продал проклятый язык, продал! (Гоголь). Здесь глагол продать синонимичен глаголу выдать, то есть подлежащее – болтливый органический язык, по продукции которого – по речи – узнают то, о чем следовало бы молчать; ср. конструкцию узнать по языку, глазам, выражению лица и т.п., перифразируемую как узнать по функционированию языка, глаз и т.п.
Особое место занимает идея лживого / правдивого языка[33], имеющего значение ‘речь (лингвистический язык) и приемы речи лживого / правдивого человека’. Если бы говорилось о характеристике конкретного или абстрактного предмета, то скорее следовало бы ожидать атрибут ложный / истинный (или правильный), ср. ложное / истинное высказывание, ложное / истинное впечатление, а за пределами локуции – ложная / истинная сыроежка. Ложный язык имеет анатомическое значение: что-то выросло во рту, напоминает язык, но не истинный язык. (Этим русский язык отличается, например, от немецкого, где один и тот же атрибут относится и к агенсу, и к предмету: eine falsche / wahre Aussage ‘ложное / истинное высказывание’, eine falsche Frau’лживая (и/или ненастоящая) женщина’ и eine falsche Zunge ‘лживый / ложный язык’.) Тем не менее, нельзя однозначно квалифицировать лживый язык как лингвистический (язык, порождающий лживые речи), а не метонимический органический язык (орган речи лгуна).
Высказывания о лживости легче всего конструируются, когда к органический язык получает атрибуты, характеризующие именно человека: лживый, клеветнический язык у честного и правдивого человека может быть разве что на приеме у психоаналитика. То же справедливо для других языков: немецкое eine falsche Zunge, норвежское en svikefull tunge и т.д., как нетрудно предсказать, означают лживость. Но плюс к этому, в других языках можем найти еще и нечто иное. Например, по-немецки mit gespaltener Zunge reden, буквально ‘говорить расщепленным языком’, значит ‘быть двуличным, двурушником’: одним людям говорить одно, а другим – противоположное, в результате чего наверняка солгать одному из двоих. Этот образ близок арабскому µÀ€« ¼w (ðу лисайни) – букв. обладатель (ðу) двух языков (форма родительного падежа двойственного числа) – ‘двуязычный, двуличный’. По-английски tongue in(one’s) cheek (тж. with(one’s) tongue in(one’s) cheek) означает ‘говорить неискренне, лицемерно; иронически или насмешливо, издевательски’, что-то вроде русского кукиш в кармане.
Язык-хранилище – в наибольшей степени система[34](ср. langue Ф. де Соссюра), а потому является ролью лингвистического, а не органического языка. В обыденной речи язык сравнивают скорее с копилкой, складом, даже водохранилищем, чем с системой (хотя исходное значение слова система в греческом – все тот же ‘склад’), называя собранием или совокупностью[35] знаков, слов, выражений[36], что напоминает обыденное представление о знаниях. Предикаты, соответственно, обычно представлены глаголами местонахождения или передвижения в трехмерном пространстве. Словосочетание словарный запас языка по синтаксическому устройству напоминает словосочетание скифская коллекция Эрмитажа. Роль хранилища лексикализована в русском сочетании сокровища языка, в книжном английском word-hoard, в немецком Wortschatzи т.д.
В отличие от выражений типа сказать на английском языке (когда используется образ платформы, см. ниже), здесь имеется в виду коллекция или место ее хранения. Слова и выражения языка – что-то вроде предметов из такого собрания[37], например: Только несколько слов в нашем языке осталось от этих племен (А.Толстой). Если не удается найти адекватного выражения, говорят, что в языке нет подходящих средств[38].
Продолжает роль хранилища картина, обыгранная в следующем предложении: [...] И при слове “грядущее” из русского языка / выбегают черные мыши и всей оравой / отгрызают от лакомого куска / памяти, что твой сыр дырявый (Бродский).
Качества языка как хранилища включают обширность и скудость, богатство и бедность, словом, то, чем характеризуются всякие коллекции: Но затем, когда автору уже не до того, ввиду бурного разлива драмы, всякая иностранная слабость речи отбрасывается, русский стихийно обретает богатый язык коренного француза [...] (Набоков); И позабыла речь богов / Для скудных, странных языков, / Для песен степи, ей любезной... (Пушкин); О, нашей жизни скудная основа, / Куда как беден радости язык! (Мандельштам). Богатство языка – в выразительных возможностях его: Русский язык достаточно богат, он обладает всеми средствами для выражения самых тонких ощущений и оттенков мысли (Горький).
Иногда в одном предложении качества языка как хранилища сочетаются с другими: Вот слова, фразы и междометия, придирчиво выбранные ею [Эллочкой Щукиной] из всего великого, многословного и русского языка (Ильф и Петров). Особенно часто роль языка-хранилища реализуется творительным падежом, что вполне обычно для хранилища: “Меня всегда поражает”, сказала мисс Пратт, “как изумительно некоторые иностранцы – или, во всяком случае, натурализованные американцы – пользуются нашим богатым языком” (Набоков).
Менее обычно высказывание [...] не как бродяга, / Родным войду в родной язык (Пастернак). В нем образ хранилища объединяется с образом семьи (ср. войти в чью-либо семью), а все предложение равносильно заявке на бессмертие, поскольку язык-хранилище – более долговременное достояние человечества, чем отдельная личность.
Этот бессмертный и вечный язык человеческих ценностей может сравниваться и с водохранилищем, в которое “впадают” разные мелкие языки-речки разных людей, например: Века все смелют, / Дни пройдут, / Людская речь / В один язык сольется. / Историк, сочиняя труд, / Над нашей рознью улыбнется (Есенин); Под чугун твоих подков, / Размывая бессловесность, / Хлынут волны языков (Пастернак); Где с гордою лирой Мицкевича / Таинственно слился язык / Грузинских цариц и царевичей / Из девичьих и базилик (Пастернак). Образ ущелья, в котором протекает ручей, представлен в следующем примере: Слаще пенья итальянской речи / Для меня родной язык, / Ибо в нем таинственно лепечет / Чужеземных арф родник (Мандельштам).
А.Ривароль однажды сказал: “Язык – это наше орудие; пуская его в ход, следует позаботиться, чтобы пружины в нем не скрипели”. Язык как средство, инструмент, орудие фигурирует в многочисленных лингвистических определениях и до К.Бюлера[39], и после него[40]. Однако далеко не всегда в философии языка принимают следующее положение: “Язык сродни орудиям труда; он тоже принадлежит к жизненно необходимым инструментам, представляя собой органон, подобный вещественным инструментам, то есть материальным средствам, не являющимся частями тела. Как и орудия труда, язык есть специально сконструированный посредник. Только на этого языкового посредника реагируют не материальные предметы, а живые существа, с которыми мы общаемся” [Бюлер 1934, 1-2]. Противники этого взгляда протестуют против выражений специально конструируемый стимул[41]и инструмент коммуникации[42].
В инструментальной роли[43] лингвистический язык часто трактуется как объект, что видно из употребления эпитетов. Часто полагают, что этим обыденный язык вводит в заблуждение, ведь лингвистический язык – процесс[44], а не предмет в обычном смысле слова. Если уж и считать языки предметами, то только “предметами культуры “третьего мира”” [Popper, Eccles 1984, 76].
Инструментально-объектный язык в обыденной речи не различает соссюровские langue и parole, устойчиво имея в виду и langue, и parole, и langage. В таком употреблении слово язык относится одновременно:
· к речи, parole; именно речью достигают своих целей;
· к мастерству во владении языком (language mastery, performance), к степени компетентности в языке;
· к langue как системе выражения.
Все три значения фигурируют в выражениях родной (русский, отечественный, свой, наш) и чужой (чуждый, не наш, их) язык. Первая группа содержит презумпцию однозначной ясности выражения, при импликации “свое – значит освоенное, а потому понятное”. Непонятность родного языка в обыденном сознании воспринимается как нонсенс или как признак “остранения”: Язык сограждан стал мне как чужой, / В своей стране я словно иностранец (Есенин); Но с любопытством иностранки, / Плененной каждой новизной, / Глядела я, как мчатся санки, / И слушала язык родной (Ахматова). У второй же группы – противоположная презумпция.
Освоение чужой ментальности подается как усвоение чужого языка: Не все ли, русским языком / Владея слабо и с трудом, / Его так мило искажали, / И в их устах язык чужой / Не обратился ли в родной? (Пушкин); Поет ему и песни гор, / И песни Грузии счастливой, / И памяти нетерпеливой / Передает язык чужой (Пушкин); Но после к плену он привык, / Стал понимать чужой язык, / Был окрещен святым отцом [...] (Лермонтов). Неосвоенный же чужой (“их”) язык, как и чуждая ментальность, естественно, нелогичны и неприятны. Кому приятно чувство, что что-то непонятно? Например: Но красоты их безобразной / Я скоро таинство постиг, / И мне наскучил их несвязный / И оглушающий язык (Лермонтов). Перефразируя известную поговорку, можем сформулировать правило “народной логики”: что для чуждой культуры любо, то для родной дурно.
Язык-инструмент в нетерминологическом узусе обслуживает продуцирование, но не понимание речи. Это видно из того, что лингвистический язык в роли инструмента принимают предикаты выражения, речевой, а не речемыслительной деятельности (ср. предикаты языка-сцены)[45]. Так, можно говорить, писать, рассказывать вычурным языком, но не * понимать / думать вычурным языком, потому что нельзя вообще *понимать / думать языком (можно понимать язык и думать на языке, но это уже другие образы). Даже изъясняться предпочитают употреблять с предложным управлением, а не с творительным падежом: Вот уже, слава богу, лет тридцать как бранят нас бедных за то, что мы по-русски не читаем, и не умеем (будто бы) изъясняться на отечественном языке (Пушкин). Изъясняться сводимо просто к речи только при забвении внутренней формы ‘сделать так, чтобы вас понимали’, поэтому изъясняться отечественным языком звучало бы здесь странно.
Творительный падеж по-русски обычно обусловлен глагольным управлением[46]. Поэтому недопустимо именное сочетание *песенка немецким языком. Но само слово язык в инструментальных оборотах бывает, при определенных условиях, избыточным, а именно, в тех, которые перифразируются с обстоятельствами образа действия. Например: А того горохового панича, что рассказывал таким вычурным языком, которого много остряков и из московского народу не могло понять, уже давно нет (Гоголь). Нельзя сказать: * так вычурно рассказывал языком, но можно: так вычурно рассказывал[47]. Язык в творительном падеже напоминает обороты с фактитивным элементом[48], такие как: идти быстрым шагом / быстрой походкой, умереть смертью храбрых, любить странною любовью. Избыточное имя придает эмфазу.
Главные условия такого перифраза с обстоятельством:
1. Должно существовать соответствующее наречие стиля действия. Например, Отговорила роща золотая / Березовым, веселым языком [...] (Есенин) нельзя перифразировать: хотя допустимо весело, но нет узуального наречия * березово, которое, впрочем, не противоречит русскому словообразованию. Подобно ему следующее предложение: Выражаясь вседневным языком, надо было выпить, но бара не оказалось в этой старой почтенной гостинице, полной запревших филистеров и стилизованных вещей (Набоков). Наречие вседневно не узуально, в отличие от наречий обыденно и буднично. Перифраз предложения в следующей цитате был бы ущербным и со словообразовательной точки зрения, поскольку в принципе невозможно наречие от прилагательного птичкин: Что-нибудь из другой / оперы, типа Верди. / Мало ли под рукой? / Вообще – в круговерти. / Безразлично о ком. / Трудным для подражанья / птичкиным языком. / Лишь бы без содержанья (Бродский). По этой же причине недопустим перифраз и следующих предложений: Германн [...] говорил языком, ему свойственным (Пушкин); Не имея дара стихослагательного, мы не решились прибегнуть к бряцанию и, положась на волю Божию, стали излагать достойные деяния недостойным, но свойственным нам языком, избегая лишь подлых слов (Салтыков-Щедрин). Свойственно не является наречием, а употребляется только в предикации. Перифраз следующего предложения невозможен, поскольку нет наречия образа действия от числительного один: Ведь мы говорим с тобой почти одним языком, с полунамека понимаем друг друга, на одних чувствах выросли (Тургенев).
2. Все определения языка в предложении должны характеризовать в первую очередь процесс и стиль речи (“слог”), о чем сигнализирует то, что язык можно было бы заменить словами стиль и слог. Например, допустимо: так вычурно, нудно рассказывал, поскольку можно сказать таким вычурным, нудным слогом. Отсюда вытекает:
– перифраз следующего предложения включал бы что-нибудь вроде: по-своему[49], неясно говорящие (где одно наречие уточняет другое), поскольку допустимо своим неясным стилем говорящие: И я и миллионы людей, живших века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие то же, – мы все согласны в этом одном: для чего надо жить и чтó хорошо (Л.Н.Толстой);
– для усеченного варианта Отговорила роща золотая веселым языком выражение отговорила весело не является перифразом: веселым бывает преходящее состояние духа, настроение, иногда манера, но не стиль, присущий человеку.
3. Должен иметься в виду лингвистический, а не органический язык. По этой причине, например, не может быть перифразировано следующее предложение: Дрожащий карлик за седлом / Не смел дышать, не шевелился / И чернокнижным языком / Усердно демонам молился (Пушкин). Его нельзя перифразировать: * чернокнижно усердно молился.
4. Перифраз бывает невозможным из стилистических соображений, например:
– если цепочка наречий оказывается слишком длинной: Все время, пока он говорил – негромко, спокойно, чистым интеллигентным языком, вежливо замолкая, когда Вепрь вставлял короткие реплики, – Максим изо всех сил старался найти хоть какую-нибудь прореху в этой новой системе мира, но его усилия были тщетны (Стругацкие). Чтобы разрядить эту наречную цепочку, авторы и прибегли к помощи инструментального оборота;
– перифраз не должен вносить неоднозначность. Например, Отговорила мило [...] теряет от есенинского оригинала (Скажите так... что роща золотая / Отговорила милым языком), хотя можно сказать милым стилем. Но мило добавило бы аналогию с выражениями типа: Как мило с вашей стороны, то есть оценку действия в целом, а не процесса.
Целым комплексом причин объяснимо упоминание языка-инструмента в том же предложении, что и язык-объект, например: [...] кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык, говорит с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречием (Гоголь). Вместо выражения грубым мужицким наречием вполне можно было бы написать и грубо, по-мужицки и тем избегнуть второго упоминания слова язык в том же предложении. Однако автор хотел подчеркнуть, что есть установка людей к данному стилю речи. Поэтому инструментальный оборот он оставил, а слово язык заменил словом наречие (в народном языке, впрочем, менее употребительное).
В силу сказанного, говорить простым языком перифразируется как говорить просто (понятно), а говорить книжным (или бумажным), (чересчур / шибко) грамотным и т.п. языком – проявлять заумь: [...] в умении объяснить самые сложные проблемы простым, понятным каждому языком (Викт.Суворов); Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, – и как же он был награжден! (Лермонтов).
Поэтому смысл выражения говорить / сказать / спросить русским языком[50], перифразируемого говорить / сказать / спросить по-русски, то есть ясно, таков: говорится ясно (а адресат все никак не понимает). Например: Я, кажется, русским языком спрашиваю, – сурово сказал кот, – дальше что? (Булгаков)[51]. Особенно популярен неопределенно-личный или пассивный оборот, даже когда известно, кто сказал или говорит: Вам говорят русским языком, имение ваше продается, а вы точно не понимаете (Чехов). Столь же бесцеремонно звучит и фраза Я вам ясно сказал(а). Поскольку более вежливо выражение: Понимаете ли вы ясный язык?, менее грубы и эквивалентные им варианты без творительного падежа, такие как: Я вам говорю по-русски, Вы говорите по-русски? и Вы понимаете по-русски? Ср.: Милостивый государь, понимаете ли вы русский язык? (Достоевский); “Варенуха”, – отозвался все тот же гадкий голос, – “ты русский язык понимаешь? Не носи никуда телеграммы” (Булгаков).
Очень часто выражение русским языком сопровождается указанием качества владения языком. В этих случаях также допустим перифраз с обстоятельством, ср.: “Тише, молчать, – отвечал учитель чистым русским языком, – молчать или вы пропали” (Пушкин); А уж листовки, сообщавшие о создании РОА – “русской освободительной армии” не только были написаны дурным русским языком, но и с чужим духом, явно немецким, и даже незаинтересованно в предмете, зато с грубой хвастливостью по поводу сытой каши у них и веселого настроения у солдат (Солженицын). Соответственно, имеем: по-русски, чисто (одно наречие уточняет другое) и дурно по-русски, причем в первом случае этот стиль говорящего для адресата был неожиданным, поскольку учитель французского языка (а на самом деле Дубровский), как все думали, по-русски не говорил.
Интерпретация термина язык как инструмента при глаголе речи приходит в голову не сразу, например, в таком предложении: И странно то, что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити (Л.Н.Толстой). Естественный перифраз таков: Иван Иванович смешон, когда пользуется французским языком. Язык в данном употреблении сродни костюму, ср. параллель к последней фразе: Иван Иванович смешон в своих коротких старомодных панталонах, то есть когда надевает свои короткие старомодные панталоны.
Итак, в инструментальных конструкциях лингвистический язык употребляется в значении ‘стиль речи, присущий говорящему’. Исключением является глагол владеть, управляющий творительным падежом, но не перифразируемый указанным образом. Семантически этот глагол управляет объектом, к вопросу о котором мы и переходим.
Теперь рассмотрим случаи, когда язык подается как объект.
Во-первых, хотя в сочетаниях знание языка и владение языком падежи у слова язык различны, язык в них обоих обычно признают семантическим объектом[52]. Например: Кузнец и себе не хотел осрамиться и показаться новичком, притом же, как имели случай видеть выше сего, он знал и сам грамотный язык (Гоголь); Эфиопы, которые не владели никакими языками, кроме своего собственного, и в силу этой невежественности ни черта не поняли из английской речи благородного лорда, с радостными воплями обступили имперский флаг (Булгаков). Последнее предложение перифразируется с предикатом не знали никаких языков. В немецком языке нет даже синтаксического различия между этими разновидностями, ср., соответственно, eine Sprache kennen vs. eine Sprache können.
Значение оборотов владеть языком и знать по-Xски – ‘знать X-ский язык и уметь действовать (говорить, понимать и т.п.) на X-ском языке’ (но не X-ским языком, о различии будет сказано в разделе о языке-сцене); а знать язык предполагает у языка роль больше объектную[53]: Ты рассчитываешь на то, что я не знаю английского языка. Да, я не знаю, но у меня есть словарь (Чехов); Спасибо, что ты не знаешь моего языка / и твоих проклятий я не расслышу (Окуджава). Предикат знать (в отличие от уметь) сегодня допускает при себе прямой объект в виде именного словосочетания или придаточного, но не инфинитив (правильно сказать уметь говорить по-немецки, но странно или архаично звучит: *знать говорить по-немецки, допустимое в романских языках). При предикате в подобных случаях обязательно должно быть прямое дополнение со значением ‘речевой объект’, не всегда выраженное в поверхностной структуре. Этот объект модифицируется с помощью по-X-ски.
У предикатов знать и владеть различна сочетаемость. Оборот знать язык со словарем (особенно в анкетах) допустим, но нельзя владеть языком со словарем, ср.: Знание иностранных языков: все без словаря (Стругацкие). Несовершенное знание или полное незнание языка, кстати, не всегда говорят о том, что языком не владеют вообще: Гусев, не особенно затрудняясь незнанием марсианского языка, стал рассказывать новым приятелям про Россию, про войну, революцию, про свои подвиги, – хвастался чрезвычайно [...] (А.Толстой)[54].
Язык-объект обладает особой ценностью в контексте знание иностранных языков. Если упоминается такое знание у X-а, то имплицируется нахождение X-а на высокой ступеньке социальной лестницы, а отсутствие знания, наоборот, имплицирует закономерную или парадоксальную необразованность: В этом городе знать три языка ненужная роскошь (Чехов)[55]. Сохранялась такая импликация как элемент логико-лингвистической системы и позже: Французский язык знаете, надеюсь? (Ильф и Петров). Из высказывания, обращенного не к носителю французского языка, видно, что адресат много потерял бы в глазах говорящего, если бы не знал этого языка[56].
В противоположность знанию иностранных языков, совершенство во владении родным языком, а точнее, глубина знания стандартов “грамотной” речи, как бы отходит на второй план: [...] один школьник, учившийся у какого-то дьяка грамоте, приехал к отцу и стал таким латыньщиком, что позабыл даже наш язык православный. Все слова сворачивает на ‘ус’. Лопата у него – лопатус, баба – бабус (Гоголь); Перенимают черт знает какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке (Гоголь). Творительный падеж в последнем предложении при глаголе гнушаются (как и при пренебрегают) не обязательно соответствует семантическому инструменталю: с таким же успехом можно было бы употребить (по-русски) родительный (стыдятся языка своего) и винительный (не любят свой язык).
Итак, язык как неотчуждаемый объект тематизирует шкалу ценностей, встроенную в логико-лингвистическую систему социума.
Во-вторых, оценка уровня знания языка звучит как оценка не только уровня интеллекта, но и сложности предмета. Конструкция (на)учиться языку / овладеть языком подает усвоение – “интернализацию” – языка как то, что аналогично приобретению любых других навыков (письма, плавания, рисования и т.п.), а изучить / изучать язык / заниматься языком – как приобретение любых других знаний (математики, географии, истории), в разной степени удачное: [...] школьник седьмого класса, происхождения родителей стыдится, иностранных языков изучал много, но не знает ни одного... (Стругацкие)[57]. Близкий к этому употреблению оборот научиться (или даже насобачиться – разг.) X-скому языку / по-X-ски не похож на другие: [...] еще в Москве учившаяся с сыном вместе латинскому языку (Л.Н.Толстой); [...] я немецкому языку никогда не научился и в жизни не прочел ни одного литературного произведения по-немецки (Набоков)[58].
В-третьих, понимать язык естественно (не только этимологически) перифразируется как восприятие речи как предмета, например: [...] очевидно не понимая русского языка и приветливо улыбаясь (Достоевский); К сожалению, Барби понимала язык собак и смутилась (Петрушевская). На чем основана игра слов в следующем предложении: Французы плохо знают французский язык: они меня совершенно не понимали по-французски (Мелихан)? Если к вам обратился по-русски иностранец, а вы его не поняли, значит ли это, что вы недостаточно компетентны в русском языке? Конечно, нет. Понимать следует отнести к предикатам из серии знать (см. выше), дополнение при нем – моя речь по-французски. Плюс к этому понимать имеет еще и свой подразумеваемый модификатор по-французски. Так что разъясняющим перифразом будет что-то вроде: “они не понимали по-французски мою французскую (т.е. по-французски) речь”. Разновидность недоразумения – когда иноязычную речь понимают как русскую, то есть, по-русски.
В-четвертых, язык подается как предмет, когда говорят, что он существует или не существует. Например: Да разве существует малороссийский язык? (Тургенев); Даже языка у них никакого настоящего не было, ни русского, ни татарского, а говорили слово по-нашему, слово по-татарски, а то промеж себя невесть по-каковски (Лесков).
В-пятых, язык-объект может стать предметом симпатии, даже любви – и антипатии: Тайный ропот, мольба о прощеньи; / Я люблю непонятный язык! / И сольются в одном ощущеньи / Вся жестокость, вся кротость, на миг (Мандельштам). Нелюбовь к языку интерпретируется как отношение к народу: Смеясь, он дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы [...] (Лермонтов). Семантический переход связан с умозаключением “народной логики”: каков человек, таков и его язык (ср.: Какие сами, такие сани). И, наоборот, при олицетворении эмоциональные установки по отношению к неодушевленному предмету могут в поэзии подаваться как любовь к “языку” этого предмета: Язык кремня или булыжника – жесткий и бесцеремонный, язык воздуха – легкий и прозрачный[59].
В-шестых, когда вместо оборота ломать язык Л.Н.Толстой употребляет гримасничать языком, вряд ли имеется в виду органический язык: “На то дан человеку разум, чтобы избавиться от того, что его беспокоит”, – сказала по-французски дама, очевидно довольная своею фразой и гримасничая языком (Л.Н.Толстой). Хотя можно гримасничать лицом, но не книгой или галстуком, у Толстого нетривиальное употребление предиката свидетельствует о том, что лингвистический язык (в значении ‘вычурная речь’) в инструментальной роли может трактоваться как неотъемлемо (подобно лицу или иной части тела) принадлежащий человеку. Кроме того, во французском языке, которым свободно владел Толстой, grimacer может употребляться как переходный глагол с прямым значением ‘морщить’: grimacer un sourir ‘вымучить улыбку’, буквально ‘морщить улыбку’. Поэтому в данной фразе языком является семантическим объектом, а не инструментом.
В-седьмых, указание на то, откуда человек знает язык или где на этом языке говорят, может подаваться как качество языка-объекта: [...] для школьных и спортивных терминов она обращалась к разговорному американскому языку, и тогда легкий бруклинский акцент примешивался к ее речи, что забавляло меня в этой парижаночке, ходившей в новоанглийскую школу со псевдобританскими притязаниями (Набоков).
В-восьмых, с объектом имеем дело, когда о человеке, знающем / понимающем какой-либо язык, говорят, что он с X-ским языком, например: Нашелся кто-то с французским языком, и мы узнаем: Макс Сантер, французский солдат (Солженицын). Быть с + Т.п. не инструментальная конструкция, поскольку перифразируется как иметь с собой + В.п., ср.: Нашелся один со штопором, он-то нам бутылку и открыл[60].
Во многих случаях конкурентом инструментальной роли по-русски выступает язык-сцена, то есть платформа, которую наблюдает невидимый зритель (или “арбитр” [Демьянков 1989])[61]. На этой площадке[62] “находятся” собеседники, например: Беседа двух светил, ведшаяся на английском языке, была прервана прилетом доктора Григорьева и будущего чемпиона мира Алехина (Ильф и Петров).
“Сцену” назвать ролью можно только условно, поскольку естественнее сказать, что действие разворачивается на ней. Роли на этой сцене играют “участники ситуации”, а сами роли называются семантическими падежами или прорезями, слотами в прототипе ситуации. Сцена – место для реализации роли, и на первый взгляд, не сама роль. Однако нельзя назвать такую сцену и обстоятельством места: если вас спросят, где велась беседа двух светил, вряд ли вы ответите: “на английском языке”. Итак, язык-сцена – своеобразный Гулливер в стране лилипутов. Гулливер, по которому, как по горе, ходят лилипуты, не перестает быть человеком, он “играет роль” горы. Именно в этом смысле “сцена языка” является одной из ролей, исполняемой языком[63].
Язык-сцена отдаленно напоминает манеру речи (в нашем специальном понимании этого термина манера), вообще говоря, не совпадающую со стилем. В нашей терминологии стиль – это сам человек, а манера варьируется от ситуации к ситуации. Говорят в своей обычной манере (или на свой манер, оставаясь в своем репертуаре языковых средств) или в необычной манере, но всегда своим стилем. У человека могут быть плохие или хорошие манеры (в том числе, и речевые), но обычно один, “родной”, стиль, который может быть дурным или хорошим (образцовым и т.п.), но который он часто бессилен изменить. Итак, стиль речи у человека обычно один, а манер речи много. Тот, кто владеет многими стилями, подобен полиглоту. Словосочетание обычный стиль (в отличие от обычная манера) звучит странно, поскольку в отнесении к среднему человеку является таким же плеоназмом, что и обычный язык для того, кто знает только один язык. Говорят, что некто взял манеру (кричать на старших, грубо разговаривать и т.п.), но нельзя сказать, что он *взял стиль. Это (несколько искусственное) противопоставление терминов стиль и манера из обыденной речи мы используем для разграничения сфер языка-инструмента и языка-сцены. Впрочем, когда действуют на некотором национальном (русском, английском и т.п.) языке, сходство с манерой у языка-сцены пропадает.
Но чем же отличается язык-сцена от языка-инструмента?
Во-первых, типовая русская конструкция языка-сцены – локатив с предлогом на, а характеризуется язык-сцена в предложении как взаимодействие выразительных средств и содержания речи[64]. Если в фокусе внимания – выразительная сторона (иногда в соотнесении со значением), язык получает эпитеты лица или объекта, например: В день же пятнадцатых моих именин он отвел меня в сторону и довольно хмуро, на своем порывистом, точном, старомодном французском языке, объявил меня своим наследником (Набоков); [...] Елизавета Павловна, встретив его в соседней комнате, предупредила о госте на своем, вывезенном из России, домашнем французском языке: “Le fils du maître d’école chez nous au village” [...](Набоков). В терминах гештальт-психологии: сценическое пространство как фон вызывает ожидание того, что будет еще упомянута и фигура, то есть речевая деятельность. Слово язык совмещает значение пространства со значением деятельности.
Во-вторых, для языка-инструмента характерны предикаты речевой деятельности, а язык-сцена сочетается с более широким классом предикатов, поскольку на языке-сцене разворачивается более широкая, “речемыслительная” деятельность, langage. Кроме предикатов выражения в таких конструкциях употребляются и предикаты мышления, ср.: думать / видеть сны / смотреть фильмы / понимать речь на некотором языке и странное сочетание * думать / видеть сны / смотреть фильмы / понимать речь некоторым языком (при том, что по-русски можно сказать думать головой).
В-третьих, есть аналогия между выражениями общий язык и общая платформа. Язык-сцена характеризуется теми рамками, темами разговора, той “платформой”, на которой собеседники могут общаться, не рискуя упасть в оркестровую яму, ср.: Я слушал ее и невольно / Оглядывал стройный лик. / Хотелось сказать: / “Довольно! / Найдемте другой язык!” (Есенин); “Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда”, – отозвался Воланд, – “но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются” (Булгаков). Вот эти-то общие вещи, или universe of discourse или commonground, как их иногда называют, и составляют общий язык. Для общего языка не характерна типовая для сцены конструкция с предлогом на.Более типичное выражение найти общий язык ‘достичь взаимопонимания’ можно трактовать как обретение платформы, на которой обе стороны обладают общим горизонтом обзора: Мы с тобой всегда находили общий язык (Аксенов).
В-четвертых, самым важным параметром языка-сцены является площадь, удобство передвижения по двухмерному пространству, а тактильные характеристики поверхности менее существенны. Например, можно нечто описать гладким или шершавым языком (язык-инструмент), но вряд ли * на гладком или * на шершавом языке. В этом язык-сцена близок языку-хранилищу. Недаром образы языка-хранилища и языка-сцены в некоторых языках совпадают, и общение происходит как бы во “дворце языка” (или сцена понимается как эпизод; и по-английски, и по-русски такая сцена воспринимается как омоним слова сцена в значении ‘подмостки’, ср.: В пятой сцене спектакля актер А. упал со сцены). Так, в отличие от русского, где общаются в одном месте (на языке), а хранят слова и выражения в другом (слова существуют или отсутствуют в языке), по-английски общаются в языке (in a language), а не на языке (не * on a language).Переводя, по-русски переходят с одной сцены на другую, а по-английски, по-немецки и т.д. – из одного хранилища в другое: to translate from one language into another ‘переводить с одного языка на другой’, to render a French expression into English ‘перевести французское выражение на английский язык’, put it into French – ‘переведите это на французский (язык)’ (нигде не onto!); то же и по-немецки: aus einer Sprache in eine andere übersetzen(не * auf eine andere)[65].
Поэтому совмещение образов сцены и хранилища приводит к своеобразному результату по-русски, а по-английски или по-немецки даже не замечается. Например: Слово «ВОЛЫНКА» очень прижилось в официальном языке после берлинских волнений в июне 1953 года (Солженицын); Чтоб еще более облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора, и потому весьма часто было нужно прибегать к французскому языку, зато уж там, по-французски, другое дело: там позволялись такие слова, которые были гораздо пожестче упомянутых (Гоголь). Судя по употреблению слова там, Гоголь воспринимает по-французски как локус (то, что описывается в ответ на вопрос “Где?”). “Облагораживается” словарный состав русского языка (то есть в хранилище вносятся новые единицы из французского языка), а при этом строится речь по-русски (или по-французски). Иронично совмещая все те же образы, Гоголь далее пишет: Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне, но при всем том никак не решается внести фразу какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму (Гоголь).
Не лишено иронии и выражение простой язык, также совмещающее эти две роли. Оно употребляется не только в значении ‘легко понятный’, но и ‘то, как говорит простой народ’, т.е. как синоним атрибутов просторечный и разговорный: Порой ему удавалось на своем грубом, простом языке, чуждом всякой науки, говорить мне такие глубокие истины, что я становился в тупик и не мог понять, каким образом он угадал это все, никогда ничего не читав, никогда ничему не учившись, и я много обязан ему, – прибавлял Б (Достоевский)[66]. Когда обещают объяснить сложную проблему на простом, рабоче-крестьянском языке, вызывают ожидание того, что в дискурсе не встретятся редкие термины и сложные синтаксические конструкции. Иначе говоря, в этих случаях простой язык одновременно характеризует и скромную коллекцию (хранилище) выразительных средств, и сцену[67]: Штатские смеялись. Отдохнули, видать, с моим простым языком и отпустили (Алешковский).
Более привычно совмещение по-русски сцены с другими ролями. Например: Но что ей до меня? Она уже в Варшаве, / Мы снова говорим на разных языках (Высоцкий).Имеется в виду и использование разных кодов (разных инструментов-объектов и хранилищ этих кодов), и нахождение в разных мирах, разных ментальностях (на разных сценах) как отсутствие общего языка.
Эпитет странный также указывает на совмещение и неоднозначен, например, в таком предложении: Говорят, в Англии выплыла рыба, которая сказала два слова на таком странном языке, что ученые уже три года стараются определить и еще до сих пор ничего не открыли (Гоголь). Странными могли показаться сами звуки языка и/или смысл понятных, в общем-то, речей (для обычной рыбы эта возможность исключена, но в сказках все может быть). Только второе истолкование может перифразироваться с творительным падежом: сказала таким странным языком.
В-пятых, язык аналогичен сцене еще и в престижности. Эпитеты языка высокий и низкий указывают именно на сцену, трибуну или подмостки. Артисту почетнее и приятнее выступать на сцене столичного театра, чем на захолустных подмостках, то же верно и для языка-сцены. На игре высокого (престижного) – употребления престижного (латинского, японского и т.п.) языка – и ничтожного содержания основан юмор высказываний типа: Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по латыни или на другом языке... (Гоголь)[68]. Чтобы избежать подозрения в неотесанности (такой была презумпция о культурном уровне человека, говорящего только по-русски), у Достоевского говорят большею частию на французском языке с дамами, а если на русском, то выражениями самого высокого тона, комплиментами и глубокими фразами.
В-шестых, переход с языка на язык может подаваться (по-русски) как переход с платформы на платформу, когда, выбирая или меняя код, говорят, что переходят на какой-либо другой язык, например: И, разговорившись, как обыкновенно, тотчас же перешел на более удобный ему французский язык (Л.Н.Толстой); [...] Василий Иванович перешел на русскую речь; но тот понимал как сквозь сон и продолжал на языке своего быта, своей семьи (Набоков).Это бывает спуск или подъем с одной плоскости на другую: [...] сказал он, переходя с русского на французский язык [...](Л.Н.Толстой)[69].
Несопоставимость платформ бывает нарочитой; ср., например, заглавие произведения М.Булгакова: “Багровый остров. Роман товарища Жюля Верна. С французского языка на эзоповский переведено Михаилом Булгаковым”. С одного национального языка переводят на другой, чтобы сделать текст понятным, однако здесь переводят на эзоповский, на язык другой ментальности, менее понятный, чем обыденный. И сам перевод должен бы потерять смысл – но не теряет.
Переход с одного языка на другой как переключение с одного набора выразительных средств на другой охватывает и смену регистра, скажем, от вежливого переходят к грубому регистру: Еще далеко мне до патриарха, / Еще на мне полупочтенный возраст, / Еще меня ругают за глаза / На языке трамвайных перебранок, / В котором нет ни смысла, ни аза: / “такой сякой” (Мандельштам). Когда же некто отступает от языка (как совокупности норм), возникает образ хранилища, например: [...] кавалеров, разве только в трубочной позволяющих себе некоторые любезные отступления от языка высшего тона [...](Достоевский).
Переход может происходить как исключительно во внутреннем мире человека, так и при переводе с одного языка на другой. Пример первого рода: “Ты думаешь, что он не может влюбиться”, – переводя на свой язык, сказала Кити (Л.Н.Толстой)[70]. Пример второго рода: И может быть в эту минуту / Меня на турецкий язык / Японец какой переводит / И прямо мне в душу проник (Мандельштам). Сам факт перевода на иностранные языки может подаваться как признак ценности произведения. Например: [...] его переводят на иностранные языки, а он целый день ловит рыбу и радуется, что поймал двух голавлей (Чехов); А в 1927, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на 6 языков, в том числе и японский (Булгаков).
Если произведение не заслуживает перевода на иностранные языки, значит, его качество не столь велико – таков вывод, навязываемый логикой языка:[...] за последние 12 лет не появилось ни одного марксистского исследования [...], которое заслуживало бы внимания или перевода на иностранные языки (Троцкий). И наоборот, если произведение плохо, а его все-таки переводят на иностранные языки, то это оценивается как просто несправедливость: Крикливые и бездарные апологии выходят на многих языках (Троцкий).
Очень часто такой переход сопряжен с потерями, как это бывает и при трудном путешествии по земле, в частности, потому, что именование с прозрачной внутренней формой в одном языке должно передаваться как транслитерация в другом, отчего утрачиваются коннотации: Он отвечал мне: “Валерик, / А перевесть на ваш язык, / Так будет речка смерти: верно, / Дано старинными людьми” (Лермонтов).О такой мотивации можно только догадываться, если не знать языка-источника: Посему дано ему имя: Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей земли, и оттуда рассеял их Господь по всей земле (Бытие 11.9). Иногда все предприятие смены языка представляют как драму[71].
В-седьмых, сменить язык-сцену как подачу ментальности[72] легче, чем язык-инструмент. Если за непонятным, “невнятным” языком стоит чуждый образ мыслей, который невозможно сменить (настолько он присущ говорящему человеку), ему приписывают роль объекта-инструмента. Если же языку приписана функция сцены, интерпретация такова, что автор речевого поступка нарочно выбрал данный способ выражения, данную сценическую площадку, при желании он мог бы перейти и на более понятный язык: На языке тебе невнятном / Стихи прощальные пишу (Пушкин); Оно на памятном листке / Оставит мертвый след, подобный / Узору надписи надгробной /На непонятном языке (Пушкин); [...] быстро болтал на своем мудреном языке, картавя и шепелявя господину Голядкину [...](Достоевский); Помню, он все мне силился растолковать на своем полу-русском языке какую-то особенную, им самим выдуманную астрономическую систему (Достоевский). Когда ментальность кажется чуждой, говорят о чужом языке: Им ли поверить, что в синий, синий / Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли, / Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине, / А на чужом языке (стрекозы или капли)(Шершеневич). Поэтому ср.: Лещенко исполнял песню на чужом языке и странное ?чужим языком (синоним: с чужого голоса, то есть, в рамках иной идеологии). Следующее предложение комично, так как ментальность не соответствует (сознательно) избранному языку: Сели снова к огню, и веселая немка Оксана Ивановна из ямало-ненецкого округа на чудном украинском языке запела “Дивлюсь я на небо” (Альтов).
Многие предложения можно перевести из инструментальной формы в форму сцены, однако, теряется тот смысл, что данный язык-инструмент наиболее адекватен ментальности говорящего. Возьмем, например: Строительство велось интенсивно до мая 1941 года; после чего, выражаясь советским языком, “строительство переведено в разряд не первоочередного” (Викт.Суворов). Смысл, стоящий за языком-инструментом, вряд ли существует за пределами ментальности советского функционера[73]. Эта презумпция теряется, если заменить инструмент сценой, получив: выражаясь на советском языке.
О качестве освоенности мира на сцене языка говорят примеры с сочетанием детский язык: Девочка вдруг оживилась и быстро-быстро залепетала ему что-то на своем детском языке (Достоевский). Если спросить у этой девочки, на каком языке она говорит, вряд ли вы получите ответ: “На детском”. Ребенок осваивал русский, а не детский язык. И наоборот, только полностью освоенный язык называют взрослым, имея в виду зрелость внутреннего мира. Это значит, что наблюдатель, используя роль сцены в таком случае, полагает, что детский язык не навсегда прирос к маленькому созданию, что девочка еще научится говорить взрослым языком. Если бы здесь был употреблен творительный, то презумпция была бы иной: человек, говорящий детским языком, обладает детской ментальностью, от которой не может освободиться.
Парадоксальным бывает родной язык как неудобная сцена: Она по-русски плохо знала, / Журналов наших не читала, / И выражалася с трудом / На языке своем родном, / Итак, писала по-французски... (Пушкин). Первое простое предложение можно перифразировать с творительным падежом, но это будет язык-объект: Она плохо владела русским языком. А перифраз последнего простого предложения теряет что-то от оригинала, ср.: и выражалась с трудом своим родным русским языком. Ведь в оригинале Татьяна выбрала французский язык для письма. Следовательно, вполне логичен выбор для языка роли сцены, а не инструмента. Так же, как в следующем примере: Вирка слушала его слова, как песню на близком, родном, но все же не на своем языке (Сейфуллина). Это случай родного языка, языка своего народа, но не языка своего внутреннего мира, внутреннего “Я”.
Когда говорят, что некто прекрасно говорит, поет, пишет и т.п. на каком-либо языке, одновременно затрагивают две роли языка: комфортность сцены для говорящего и качество владения языком как инструментом: Он подошел к мадам Шталь и заговорил на том отличном французском языке, на котором столь немногие уже говорят теперь, чрезвычайно учтиво и мило (Л.Н.Толстой)[74].
В таких случаях хвалится или порицается не английский, немецкий, французский, русский или иной язык сам по себе – не объект, инструмент, агенс или хранилище, и даже часто не сам уровень знаний языка, а манера обращения с языком “на сцене”. Вне такой сцены нельзя проявить владение языком. На этой манере может сказаться и сценическое волнение (Lampenfieber), когда говорят неправильно или неадекватно ситуации, хотя прекрасно владеют языком: Я мог бы позвонить, но боясь, что потеряю власть над голосом и разражусь жеманным кваканием на ломаном английском языке, я решил заказать на будущую ночь по телеграфу комнату с двумя постелями (Набоков). И наоборот, даже поверхностное знание языка-объекта не мешает “актеру”, хорошо чувствующему себя на “сцене языка”, показать свое умение: А по-моему, графин водки выпил – вот и заговорил на всех языках (Достоевский).
Владение бывает и нарочно подано как несовершенное, что случайно обнаруживается: Сиреневый, провалившись в кадку, на чистом русском языке, без признаков какого-либо акцента вскричал: “Убивают! Милицию! Меня бандиты убивают! – Очевидно, вследствие потрясения, внезапно овладев до тех пор неизвестным ему языком (Булгаков). Употребление языка-сцены, а не инструменталя свидетельствует о том, что деланность акцента с самого начала была очевидной для пишущего, ср. пример из “Дубровского”, где пишущий (Пушкин) смотрит на событие глазами ни о чем не догадывающегося человека: “Тише, молчать, – отвечал учитель чистым русским языком, – молчать или вы пропали” (Пушкин).
Выделяются два случая.
1. Глоссы: в оборот вводится именование, по презумпции неизвестное адресату. Обычно при этом используют конструкцию X называется (именуется, значит, означает и т.п.) Y на языке Z или аналогичная, иногда с эллипсисом предиката называния:[...] бабочка на языке басков “мизериколетея” (Набоков).Глоссы могут относиться не только к отдельному слову: На зверином языке “чичи” значит “молодчина” (Чуковский), но и к целой фразе, при презумпции неартикулированности речи: Но [собака] Авва ответила: “Рры!..” На зверином языке это значит: “Не хочу я тебя спасать, потому что ты злая и гадкая!” (Чуковский). Так же вводятся пояснения оттенков значения: Он писал без обращения к ней и по-французски, употребляя местоимение “вы”, не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке (Л.Н.Толстой).
2. Введение в иную ментальность, когда нет презумпции неизвестности толкуемого слова X, например: На современном научном языке это называется: они изучали альтернативную возможность (Солженицын)[75].
В обоих случаях задают условный язык в качестве малой, камерной сцены, где зрителей меньше, чем в обычном массовом театре: Но между нею и Лоран скоро установился условный язык, хотя и очень ограниченный (А.Беляев); Тем более ценно для нас его свидетельство об Истине Православия, не связанное условным и часто безжизненным языком “школьного богословия” (Бердяев).
Чужеродность, недоступность чужой ментальности подается как непостижимый язык, например, как язык животных или птиц: “Нет, – сказал господин ротмистр. – Он говорит, но на каком-то медвежьем языке, и только иногда употребляет наши слова, да и то сильно искаженные. Нас не понимает” (Стругацкие);[...] пятеро ползунков, переговариваясь на птичьем языке, бродили на четвереньках в отгороженном углу (Стругацкие). Иногда даже как язык неодушевленного существа: [...] Потом и эти / звуки смолкают. И глухо – глуше, / чем это воспринимают уши – / листва, бесчисленная, как души / живших до нас на земле, лопочет / нечто на диалекте почек, / как языками, чей рваный почерк / – кляксы, клинопись лунных пятен – / ни тебе, ни стене невнятен (Бродский); [...] твердя вечерние молитвы / на тарабарском языке (Окуджава). Противопоставление условного языка нормальному содержится в просьбе сказать по-человечески и вообще в понятии человеческий (то есть не птичий, кошачий, тарабарский) язык: Всякому терпенью положен предел, и за столом уже повысили голос, намекнули Никанору Ивановичу, ему пора заговорить на человеческом языке (Булгаков).
Язык как место речепроизводства, аналогичен рабочему столу, или станку, на котором “изготовляются” речи и с которого (иногда по недосмотру) “сваливаются” недоделанные или непреднамеренные речи. Для языка-станка тактильные свойства поверхности более существенны, чем площадь: с гладкого языка слова соскальзывают. Когда слово просится на язык, имеем олицетворение слова как полуфабриката речевой деятельности, а когда слово слетает с языка, олицетворяется продукт речи.
Как со станка сходит продукция, так и с языка могут сойти или не сойти слова: “Я и книг не знаю”, – шевельнулось в нем, но не сошло с языка и выразилось печальным вздохом (Гончаров); Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой (там же; этот предикат языка весьма типичен для Гончарова). А слова эти прежде рождаются в голове – и проходят через горло: [...] пошевелилось у ней в горле, но на язык не сошло (там же).
Лингвистический язык и язык-станок ощущаются настолько различными, что могут одновременно упоминаться в одном и том же предложении: Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, – словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рты да выставить его (Гоголь).
Предикаты группы проситься на язык, вертеться на языке, (быть) на языке, сорвалось / слетело (слово) с языка со значением ‘невольно сказать то, о чем иногда лучше бы и помолчать’ типичны для языка-станка. Виновником при этом признается не человек, не его язык и даже не “оно” (черт, нечистая сила), а высказываемая мысль, которая самопроизвольно является, например: Но что-то весьма неприличное / На язык ко мне просится, / Хунвейбины (Высоцкий). Это нечто просится как бы вовнутрь пространства к говорящему, как назойливый посетитель[76].
Есть аналогичное и во многих других языках, например, по-английски: [...] now that he has gone from me to his other victim with threats upon his tongue (Conan Doyle). В немецком и датском слово ‘лежит на языке ’, соотв.: etwas liegt (или дажеschwebt – ‘витает’) mir auf der Zunge;ordet ligger mig på tungen; по-финскиpyöriä kielellä’вертеться, ходить кругами на языке ’. Настырным слово может быть в немецком языке, где оно drängt sich jemandem auf die Zunge ‘пробивается к кому-либо на язык’ или brennt auf der Zunge’горит на языке’, когда непременно хочется сообщить о чем-либо.
Легкость вербализации как эквивалент русского вертеться на языке подчеркивает – в иных языках – нахождение на кончике языка, а не просто на языке (по-русски же так не говорят):
- по-французски, по-испански и т.д. говорящий ‘имеет слово на кончике языка’, соответственно: j’ai le mot sur le bout de la langue, ср.tengo esta palabra en la punta de la lengua– ‘у меня слово на кончике языка’;
- по-армянски, по-фински, по-татарски, по-латышски и т.д. ‘слово находится (стоит, сидит и т.п.) на кончике языка’, соответственно: lyzwi /a3rin linyl (лезви цайрин линел); olla kielenkärjellä; тел очында тора; tas man ir mēles galā ‘это у меня на кончике языка’. Иное переносное значение по-литовски: ant galo liežuvio stovėti ‘стоять на кончике языка’ говорят, когда некто знает, но не может вспомнить;
· по-английски допустимы обе возможности, бытьииметь: to be (to have it) on / at the tip of one’s tongue[77];
· по-таджикски слово ‘приходит’ на кончик(е) языка: ба нўги забон омадан.
Образ висевшего на языке и сорвавшегося слова[78] или слова, нечаянно слетевшего с языка, также снимает ответственность с говорящего: Виноват, не буду, у меня с языка сорвалось; но как же вы хотите, чтоб в такую минуту не было желания... (Достоевский)[79].
Когда Достоевский говорит о слове, что оно готовилось слететь, мы наблюдаем картину борьбы подсознания (представляемого словом, спонтанной речью) с фрейдовским “сверх-Я”, c сознанием как цензором: Все эти отклики и разговоры сдержали Раскольникова, и слова “я убил”, может быть, готовившиеся слететь у него с языка, замерли в нем (Достоевский). Роль сцены (как текущего состояния внутреннего мира говорящего) контаминируются тогда с образом станка, на котором формируются речи[80].
С идеей непроизвольности хорошо согласуется и характеристика “послушного языка”: Были месяцы скорби, провала и смуты. / Ордами бродила тоска напролет, / Как деревья пылали часов минуты, / И о боге мяукал обезумевший кот. / В этот день междометий, протяжный и душный, / Ты охотилась звонким гременьем труб, / И слетел с языка мой сокол послушный, / На вабило твоих покрасневших губ (Шершеневич).
В известном примере из Гоголя скрытая парадоксальность заключается в том, что никогда не бывающее непреднамеренным (хорошо сформулированная мысль) подается как сам по себе упавший предмет: Артемий Филиппович. Да, Аммос Федорович, кроме вас, некому. У вас что ни слово, то Цицерон с языка слетел (Гоголь). Видимо, под впечатлением этой картины В.Набоков пишет: Лик по-французски говорил с русской оттяжкой, замедляя и смягчая фразу, не донося ударения до ее конца и слишком бережно отцеживая те брызги подсобных выражений, которые столь славно и скоро слетают у француза с языка (Набоков).
Продолжает это сравнение аналогия с песней, рвущейся из груди, когда слово рвется – но с языка: И невольно в море хлеба / Рвется образ с языка: / Отелившееся небо / Лижет красного телка (Есенин). Более экзотичен образ типа: Иные в сердце радости и боли, /И новый говор липнет на язык (Есенин). В следующем предложении имеем контаминацию быть на языке и лезть в голову: [...] но сам посуди, что это за предчувствия, если мне на язык лезут все эти словечки: некротический, привидения... (Стругацкие). В предложении У вас только одно на языке: “будет! будет!..” (Шукшин) со значением ‘от вас можно только услышать’ аналогия с выражением: у него только одно на уме (ср. при этом: Что у умного на уме, то у пьяного на языке).
Все тот же образ имеется и в таких типовых выражениях, как не сходить с языка и быть на языках у всех, а также притча во языцех (со старым локативом множественного числа). Например: Но все это было слишком на языках, обсуждалось хлопцами почти открыто среди своих – они считали, что бендеровец не может быть стукачом, а стукачи были (Солженицын). Ср. также в обороте гулять по языкам: Оно загуляло по языкам и застучало в аппаратах Морзе у телеграфистов под пальцами (Булгаков).
По-немецки можно сказать: einem geht etwas schwer / leicht von der Zunge – ‘что-либо (речь) идет с трудом / легко’. Допустимо и упоминание губ или рта: Diese Nachricht ist in aller Munde – буквально ‘эта новость у всех во рту’ (ср. в одной из песен Л.Утесова ‘с песней на губе’ из одесского узуса). А по-английски вполне нормально говорить о языке:wag one’s tongue – говорить зря; сплетничать, on the tongues of men – у всех на устах, set tongues wagging – вызвать толки, дать повод для сплетен. Возможен такой оборот и в других языках, с разными переносными значениями. Например, в норвежском: på folkets tunge – в народной памяти, в устной традиции, komme på folks tunger – быть предметом разговоров, пересудов, være på (ens) tunge – не сходить с (чьего-либо) языка; в литовском: liežuviai (pl. nom.) apkalbos, šmeižtai: žmonių liežuviai; liežuvius nešioti – сплетни, людские пересуды: распространять (букв. переносить) слухи; в таджикском: вирди забони hама будан – быть притчей во языцех (буквально ‘повторением языка всех быть’), забонзад – буквально: ‘избитый языком’ (задан – полувспомогательный глагол ‘ударять’) – избитый, трафаретный (о словах, выражениях и т.п.), общеизвестный, то, о чем все говорят; в татарском: телдəн телгə – буквально: ‘с языка на язык’, то есть, из уст в уста, телдəн тɵшми – (буквально: ‘с языка не спускается’) у всех на устах, не сходит с языка, телдəн тɵшY – сойти с языка, перестать быть предметом разговоров, потерять славу, больше не упоминаться, телдə йɵрY – (букв. быть в обращении на языке) быть у всех на языке, на устах, ил теле – (букв. язык страны, общество) молва. В древнегреческом тоже можно было сказать: κατά γλϖσσαν – ‘на основании слухов, понаслышке’.
Наконец, по-русски невозможно, но в немецком зафиксирован случай, когда нечто, висевшее на языке и очевидное для собеседника, с языка не само падает, и не самим говорящим сбрасывается в виде речи, – а его снимает догадливый собеседник:Peter hat ihr das Wort von der Zunge genommen – ‘Петр снял слово с ее языка’, то есть, Петр предвосхитил ее мысль, высказал эту мысль за нее.
О языке в этой функции говорят как о том, что хорошо или плохо работает, дает сбои, теряет силы, вновь обретает силы и т.п.
Предикаты язык хорошо подвешен / привешен у X-а особенно часты в причастной форме, свидетельствуют о фамильярности и обычно, но не всегда, имеют оттенок неодобрения. Невежливо похвалить начальника, за то, что у него язык хорошо подвешен; однако вряд ли имеется отрицательная оценка в следующих употреблениях: Прерывать выступавших особенно старался высокоголовый злодей-подполковник, очень хорошо у него был подвешен язык и имел он перед нами преимущество безнаказанности (Солженицын)[81]. Хорошо подвешенный язык – образ языка колокола, который отвязали, и который поэтому свободно болтается.
Менее фамильярны выражения: иметь бойкий язык и быть бойким на язык, упоминающие ‘хорошо бьющий’ язык, например: Кроме того, наш парень, наглый и очень бойкий на язык дома, совершенно меняется с чужими людьми (Трифонов).
Когда язык плохо вяжется, имеется в виду отсутствие бойкого языка, например: У меня язык плохо вяжется, но вы простите-с (Достоевский). Поэтому развязать язык (кому) – язык развязался – (подробный анализ см. [Телия ред. 1995, 227-228]) характеризуют переход от намеренной или непреднамеренной сдержанности, молчаливости – к свободно текущей речи, например: “Дарья Александровна!” – сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается (Л.Н.Толстой)[82].
Есть параллели бойкому языку в других языках, однако часто с иной внутренней формой. Так, по-датски можно сказать være godt skåret for tungebåndet – (разг.) иметь хорошо подвешенный язык (tungenbånd – подъязычная уздечка; то есть ‘быть хорошо зазубренным для подъязычной уздечки’); в армянском – lyzwi dag*in( osgor ‘ov, [ga (лезви так(ин) воскор п’уш ч’ка)– ‘у подъязычной кости колючки нет’; по-фински: liukas kieli – ‘скользкий язык’; по-венгерски: jól fel van vágva a nyelve, jól pereg (букв.: кружится, струится) a nyelve – у него язык хорошо подвешен; по-литовски – gerą (aštru) liežuvį turėti (galėti daug arba sąmojingai, geliančiai kalbėti) – хороший (острый) язык иметь (т.е. мочь много или остроумно, умело говорить); по-французски: il a la langue bien pendue / bien affilée – у него хорошо подвешен / отточен язык, il n’a pas sa langue dans sa poche ‘у него язык не в кармане’,langue dorée – ‘позолоченный язык’ (иронически: златоуст). В латинском языке иронический привкус имеют такие производные от lingua прилагательные, как linguātulus, linguātus, linguôsus. Испанское lenguaraz зафиксировано в словаре как ‘переводчик, знающий несколько языков’ и как ‘болтун; наглый, дерзкий’. В армянском: lyzwani (лезвани) – языкастый, бойкий на язык. В татарском тасма тел – краснобай (‘ленточный язык’), телчəн / телдəр –’говорун, острый на язык’, теллəнY – ‘краснобайствовать’, теллелəнY – ‘злословить’.
Нейтрален по-русски предикат хорошо владеть языком, с неспецифическим обстоятельством хорошо. Более богаты специфическими средствами передачи этого качества речи через качества языка в нейтральном ключе другие языки. Так, в немецком лексикализованы нейтральные или возвышенные предикаты и эпитеты: Zungenfertigkeit – умение хорошо говорить (датское буквальное соответствие – tungefærdig – говорливый), ein gewandter Zungenschlag – ловкий удар языком (то есть ловко вставленное словечко), eine beredte Zunge – красноречивый язык; in Zungen reden – (высок.) говорить на (разных) языках, то есть быть полиглотом; geläufige (или gelenkige, fertige, flinke) Zunge – беглый (или гибкий, умелый, ловкий) язык. Английские аналоги: to have a glib (или ready, fluent) tongue – иметь бойкий язык. В таджикском имеем: бо забоне ошно будан – знать какой-либо язык, владеть каким-либо языком; забондон – знаток языка, забоновар – книжн. красноречивый (букв. язык-приносящий); аз зери забон баровардан – ухищряться в красноречии при расхваливании кого-либо (а также: ‘понимать слова иносказательно’).
В арабском имеется довольно большое количество подобных дериватов, например: ²\««Õ»£Ø (Тала:Кату л-лиса:ни) – красноречие (веселость, плавность речи), µ« (ласанун) – красноречие, µ« ласина (презенс µ«Ã йалсану) µ« (ласанун) – отличаться красноречием, быть красноречивым (но ср.: µ« ласана (презенс µ«Ã йалсуну) µ« ласнун – злословить о ком-либо, поносить кого-либо – с другой огласовкой в презенсе и масдаре!); µ«Ñ алсану (=µ« ласинун) (ж. Æ\´« лусна:’у) мн. µ« (луснун) – красноречивый.
Наконец, английское to have a tongue in one’s head особенно уместно в обращении к человеку молчащему, когда надо высказываться.
Предикаты группы лишения или неполной дееспособности языка приписывают языку разные семантические роли[83].
Первый случай: органического языка лишаются[84] (его теряют или просто не имеют) или полностью выводят из строя; везде при этом язык в объектной роли, а его владелец бывает подлежащим:
· из-за поражения мозга: Со второго щелчка / Лишился поп языка (Пушкин); человек теряет контроль над языком вообще, а не только над органическим языком;